Наконец, гляжу, спускается Толенька мой. Бледный весь, истомленный, глазенки запавшие. Я к нему навстречу бегом.
— Ну, — говорю, — приняли тебя? Приняли?
А он смотрит на меня удивленно и спрашивает:
— Куда?
— Как куда? — Я прямо опешила. — В концертную бригаду, в ансамбль какой-нибудь. Зачем же мы сюда приехали?
— Что ты, мама, — отвечает мне Толик и улыбается снисходительно. — В ансамбль мне нельзя, я еще нотной грамоты не понимаю. В музыкальной школе мне надо учиться.
— Долго? — спрашиваю.
— До десятого класса.
Ноги у меня так и подкосились.
— А потом?
— А потом в музыкальный институт поступлю, — отвечает мне Толик с гордостью. — Или прямо в консерваторию.
— Сколько ж лет там учиться?
— Не знаю. Наверное, пять.
Постояла я, помолчала. И все нетерпение мое как рукой сняло. Чувствую только, что устала до помрачения.
— Ну а потом?
— Не знаю, — отвечает мне Толик.
Схватила я его за плечи, он съежился весь, но трясти его, как утром, я не стала.
— Что ж тебе профессор сказал? — спрашиваю я его шепотом.
Молчит сыночек мой, глазками испуганно хлопает.
— Ты ответишь мне или нет, мучитель ты мой?
Смотрит Толик на меня и говорит запинаясь:
— Он сказал… с моими данными… меня любая музыкальная школа примет.
— Любая?!
Я ушам своим не поверила.
— Так и сказал: «любая»?
— Так и сказал.
— Ну это мы еще поглядим! — отвечаю я и решительным шагом — к лестнице. — Я ему покажу «любая»! Я еще разберусь, что это за профессор такой Гайфутдинов!
Вцепился Толик мне в рукав, тянет меня прочь, не пускает.
— Мама, мама, — шепчет, — мама, не надо, пойдем! Мамочка, стыдно!
— Стыдно? — я ему говорю и локоть свой вырываю. — Нет, сынок, мне не стыдно! Ты не знаешь, какой ценой я твои данные оплатила, но он-то знает! Он знает! Я еще в глаза ему посмотрю!
— Мамочка, не надо! — плачет Толик. — Не надо его обижать! Он добрый, он хороший, он старенький!
Не знаю, чем кончилось бы у нас это дело, только вахтерша не выдержала. Подходит она к нам, отводит мёня в сторону и говорит на ухо:
— И что же это вы, мамаша, ребенка терзаете? Совсем озверели. У мальчика счастье такое, сам профессор Гайфутдинов его приласкал, а вы, родная мать, истерики ему устраиваете. Все гордость, все гордость несытая. Уж если профессор сказал ему: «Данные есть» — дорога вашему мальчику обеспечена.
Подумала я, успокоилась немного.
— Письмо бы какое-нибудь написал… — говорю неуверенно.
— Не любит он протекций, — говорит мне вахтерша. — Но вниманием своим не обойдет, будьте уверены. Взял он сыночка вашего на заметку.
И Толик тут рядом стоит.
— Взял, мамочка, взял! — говорит мне отчаянно. — Он так мне и сказал: «Беру тебя на заметку».
— Что ж ты мне сразу не сказал? — спрашиваю я его — и в слезы. — Что ж ты меня все мучаешь?
Оделись мы, вышли на улицу.
— Ну, ты хоть доволен, сынок? — спрашиваю я Толика.
— Доволен, доволен, мама! — клянется мне Толик. — Ну прямо до ужаса! Он так меня хвалил… и тебя хвалил. Скажи, говорит, спасибо своей матери.
— За что ж мне спасибо? — говорю я ему и скорбно про себя усмехаюсь.
Задумался Толик.
— Не знаю… — говорит и смотрит на меня вопросительно.
Ничего я ему не сказала. Махнула рукой и повела его к остановке.
И пошла у нас карусель. В пять утра поднимаюсь, обед варю, Толика в школу собираю, отвожу его, а дорога неблизкая, в самом центре музыкальная школа находится. Еле-еле на работу успеваю, а с работы опять за ним надо ехать. Ни позавтракать, ни причесаться. По две недели в ванной не моюсь. Пудриться забыла, губы красить разучилась. Только и заботы, что эта проклятая музыка. Людей чураться начала, очки противосолнечные носить приучилась, чтоб клиентам в глаза не глядеть: все мне кажется, что они меня разглядывают.
Тольку своего потихонечку извожу. Знаю, что извожу, а совладать с собой не в силах. Стали мы с ним чужие, ни ласки, ни дружбы. У него свои заботы, мне недоступные, у меня — свои, ему скучные. Раньше все говорили, бывало: то я ему что расскажу, то он мне. А теперь все молчком. И обидно мне от этого, и досадно, и боюсь пуще смерти: разлюблю я его, ох, совсем разлюблю.
Поднимается спозаранку, за скрипку берется: «Ах, ты боль зубная, издохнешь со своей музыкой. Не высыпаешься, не наедаешься, тенью ходячей стал…»
Поднимается поздно: «А, мучитель, я для тебя души не жалею, всю душу в тебя вложила, а ты не ценишь, только карты мне путаешь!»
Играет с утра одно и то же (та-та-та, та-та, та-та-та, та-та), а меня как по нервам: «Что за глупый такой, ни на что не способный?»
Нет, бывали и просветления. Вдруг сошлось у него, заиграл без помех: улыбается, скрипочку взглядом ласкает. «Мама, — говорит мне, — послушай-ка вот это местечко! Одолел я его, в теплый тон перекрасил».
Ну, сажусь я, как подсудимая, руки на коленях складываю, а на сердце одна пустота. «Слышишь, мама, — спрашивает меня Толик, — все зеленым и коричневым светится! Две полоски такие, а между ними — воздух сквозной…»
Где уж мне, думаю про себя и вздыхаю. Я сквозного воздуха сроду не слышала. Играл бы лучше сам по себе да меня понапрасну не трогал…
Стал бояться меня Толик, как смертной тоски. Все молчком да молчком, по углам от меня прячется. Скрипку в руки при мне брать не хочет, то ли боится, то ли стесняется. Все равно, мол, ты, мать, ничего не поймешь, стоит ли ради тебя стараться?