Тут я должен сделать небольшое отступление: в монологе, только что мной приведенном, Боря Холмский выступает, возможно, излишне и даже неприятно напористым. Уверяю вас, это ложное впечатление: более неторопливого и, я бы сказал, осторожного в своих суждениях человека я не встречал. Пока мнение его не устоялось, с Борей можно делать все, что угодно: оспаривать, высмеивать каждое его слово, сбивать с толку, опровергать. Боря будет слушать, похмыкивать и покачивать головой. Но уж если он выработал свою точку зрения, никакими силами не заставишь его ввязаться в спор: отрубит сплеча и решительно сменит предмет разговора. Это тоже деликатность своего рода: он дает вам понять, что наскакивать на него в данной ситуации бесполезно. Видимо, сейчас речь зашла о деле, которое для Б.П. закончено. Поэтому я решил ничего не править, не придавать его рассказу оттенка колебательности и раздумчивости, который был бы здесь чрезвычайно уместным и выигрышным: оставляю все так, как есть.
— Ты о чем это задумался? — подозрительно спросил меня Боря Холмский, и так как я, естественно, уклонился от ответа, он счел необходимым несколько сбавить темп.
— О характере Жорика следовало бы сказать поподробнее, если ты опять затеял психологический детектив. Типичный циклотимик, феноменально добр ж отзывчив. На все-то реплики он с готовностью откликается, всему-то охотно поддакивает, все-то у него исключительно хорошие люди. Вывести такого человека из состояния благодушия почти невозможно. Но появился он у меня в тот день крайне удрученным. Пришел и сел на стул вон там, в уголочке, голову понурил, а лицо усталое, серое.
«В чем дело, Жора, — спрашиваю, — обидел тебя кто-нибудь?»
«Да нет, — говорит, — Боря, никто меня не обидел, несчастье, — говорит, — у меня».
Несчастье — слово сильное, им пользуются редко сейчас, и то если стресс за сто единиц переваливает, по той новомодной шкале. А сто единиц, если помнишь, — это утрата ближнего или скверный диагноз, все остальное словом «несчастье» как-то не принято называть.
«С Лилькой что-нибудь?» — спрашиваю. Лилька — это жена его, я тебе ее уже очертил.
«Нет, — отвечает мне Жора, — с женой все в порядке, тут хуже, брат Боря, потому и к тебе пришел: соседа слева у меня обокрали».
Черт бы побрал этих циклотимиков, и смех с ними, и грех.
«Не понял, — говорю ему с юмором, — в каком это смысле слева обокрали? С правой стороны, значит, нет?»
Не поддался на юмор Жорик, не оценил моей шутки, голову только поднял, посмотрел укоряюще и снова понурился. Да еще вздохнул при этом. Напиши: «…и вздохнул».
«А ты-то здесь при чем? — спрашиваю. — Что маешься? Не ты же обокрал, я надеюсь?
«Почти что я, — отвечает. — В том-то и дело, что не я обокрал, а все равно что я».
Сам понимаешь, мне это не понравилось. Я ведь не частный дантист, на дому не практикую, тем более есть определенная профессиональная этика.
«Ну что ж, — говорю я ему довольно сурово, — в милицию ступай, если все равно что ты. Чистосердечное признание — это не домашнее дело».
«Не в чем мне признаваться, — отвечает Жора. — А кто это дело сделал — ума не приложу. Всю ночь сегодня голову ломал, пока наконец Лилька меня к тебе не наладила».
Ох, горе наше горькое, думаю. Добровольных детективов развелось — отбою нет от соучастников. А все ваш брат беллетрист. Нет такого детектива, где бы под ногами у следствия какой-нибудь любитель не путался. И что особенно раздражает — акценты смещены: любитель идет по пятам преступника, а наш брат, следователь прокуратуры — по пятам любителя, для страховки, чтобы шею ему кто не свернул.
«Так пускай твой сосед, — говорю я Жоре, — заявление подаст куда надо, если еще не подал. И не ломай себе, пожалуйста, голову: дорогой инструмент».
«Да в том-то и дело, — отвечает мне Жора со слезами в голосе, — в том-то и дело, что не хочет он в милицию заявлять».
«Как так?»
«А так вот. Стыдно ему, понимаешь? Передо мной стыдно».
«Да много ли украли?» — спрашиваю.
«Четыре тысячи пятьсот новыми».
«Ого! — сказал я тогда. — Застенчив твой сосед. Деньги-то у него откуда такие, или не знаешь?»
А Жорик мне на это:
«Ох, понял я, Боря, о чем ты думаешь. Свои у него деньги, законные. Машину старую продал, мебелишку кой-какую… Вот и собралось».
«Он что, переезжать намеревается?»
«Да вроде бы. Теперь уж не знаю».
«Ну вот что, — сказал я сурово. — Если все так обстоит, как ты говоришь, тогда стыдливость твоего соседа мне непонятна. И даже более того: подозрительна».
«Да я ж тебе самого главного не сказал! — вскричал мой Жора. — Когда это дело произошло, в гостях он был у меня. Я сам его затащил на праздник. Ты понимаешь, в чем вся загвоздка? Мы с ним друзья детства, можно сказать. А в милицию надо на меня подавать. На меня и на всю компанию».
Тут я резвиться перестал: компании Жоркины были мне хорошо известны. Кого я только там не видел, пока не перестал захаживать! Мой Жорик с улицы может первого встречного пьяницу привести — помыть, побрить, за стол усадить и представить всем как наилучшего друга. И жалостлив безмерно, оттого и липнет к нему всякая сырь. Как праздник — меньше двух десятков гостей у него за столом не бывает. Юнцы какие-то наглые, приблудные парочки, девицы в поиске, мужья в бегах одним словом, вавилон, да и только. За двух своих дружков просил меня Жорик однажды, но я его крепко на место поставил, с тех пор и пошла наша дружба на определенную убыль.
«Вот, значит, как, — говорю. — А что ж твой сосед, при таких деньгах к тебе в гости явился?»